1725 Штирлиц: шпион-философ

A+ | A | A-

Высокая грусть – элитарное чувство. Нет ни гвоздики в петлице, ни свежего платка в нагрудном кармане, нет и самого костюма. Есть только свитер и джинсы, а подбородок небрит, но зато есть weltschmerz, и значит «золотой ключик» у тебя в кармане. У тебя в кармане путеводитель по мировой истории и план части комнат в замке под названием «сердце».
Значительной части.

Штирлиц: шпион-философ«Я прошу, хоть ненадолго, боль моя, ты покинь меня». Стихи Рождественского, музыка Таривердиева, печаль вселенская. И Штирлиц, этот интеллигентный и зашифрованный носитель печали, провожает взглядом журавлиный клин, летящий, быть может, на Родину. И на неведомой глубине, там, где человек лучше себя самого, душа зрителя отождествляет себя с этим разведчиком, который не палит с утра до вечера из пистолета, не обвораживает женщин на каждом шагу и не уходит от погонь, но только думает, думает, грустит и пьёт одиночество, как воду. «Где-то далеко в памяти моей сейчас, как в детстве тепло, а память укрыта такими большими снегами….»

Мы тоже в основной массе не уходим от погонь, не палим из табельного оружия и не спорим с Дон Жуаном по части потных побед. Эту улыбающуюся гадость, эту ложь, придуманную для межеумков, эту иллюзию легкости воплощают иные герои, и плёнка для них непременно – цветная. Но мы, если и разведчики, то скорее Штирлицы, чем Бонды. В крайне случае мы – Донатасы Банионисы, то есть Абели, то есть опять-таки вышли из народа, но обросли интеллигентностью (или нам так кажется) и живём на чужбине. Мы прописаны в «Мёртвом сезоне» и наша плёнка черно-белая. Это нас обменяют на подбитого пилота. Одним словом, мы грустно смотрим в небо и ведём постоянный внутренний диалог. Наш лоб морщинист, наши глаза умны и печальны, сигареты мы предпочитаем без фильтра.

На кого мы работаем и что у кого разведываем? Родина так далеко, что иногда она кажется сном и осколком детства. Такая длинная жизнь среди врагов, чего доброго, совсем превратит Родину в абстракцию и научит, если не любить, то жалеть тех, против кого воюешь. Это лишь в окопе сидя, врага можно ненавидеть или презирать, подчиняясь законам пропаганды. А среди врагов живя, их хлеб жуя, будешь им сострадать, потому что и среди них узнаешь добрые души, и это их мирные жители погибают на твоих глазах под обломками домов, разрушенных нашей авиацией.

Штирлиц живёт невозможной жизнью. Его норма – раздвоенность, его родственники – страх и печаль, он разговаривает сам с собой, он давно уже сто раз мог погибнуть, но всё ещё жив, и поэтому мы любим его. Себя мы в нем узнаём и любим. Узнаём не того поверхностного себя, которого видим в зеркале, а затаившегося себя, себя от себя затаившегося и посылающего шифровки в Центр. И мир перекосится, чтобы упасть, как статуи в Помпеях, а Штирлиц повернется в профиль (точь-в-точь автопортрет Брюллова на известной картине) и скажет про себя какую-то гениальную глупость, после которой в анекдоте говорится «…– подумал Штирлиц».

Нацисты мраморны и античны. Они монолитны, бескомплексны и так круто замешаны, что пустот в них не обретается. А наш герой – интеллигент и полон рефлексий. И ведь сколь многим из «наших» неймётся быть твердыми и холодными, как белокурые часовые в коридорах Рейхсканцелярии. Мне понятно это желание, это стремление к гордой силе, но не на этой чаше весов лежит мое сердце. К тому же слабые побеждают. Таковых есть Царство Небесное. И даже землю наследуют таковые, то есть кроткие.

Кто из нас смыслит хоть что-нибудь в фабуле многосерийного фильма Лиозновой, во всех этих сепаратных переговорах союзников с Германией, планах послевоенного переустройства мира и проч.? Вряд ли каждый второй. Эпоха – лишь фон для портрета личности, эпоха – пропагандистский фильм, просмотренный в подвале Рейхсканцелярии, эпоха – только голос Копеляна, докладывающий сводку с фронтов, эпоха – небо, по которому то журавли прокурлычат, то «летающие крепости» союзников пролетят. Но это проходит мимо внимания. Гибель Плейшнера, лыжный поход пастора Шлага совершаются как бы в отрыве от фабулы, не нуждаются в нашем понимании этой самой фабулы. Отвлечённые диалоги на пути к Швейцарской границе, диалоги, в которых сравниваются Пиаф и Гендель, выглядят важнее задания, которое должен выполнить пастор. Не так же ли живёт и всяк человек?

Впишите нашу жизнь в мировой контекст, и вы вынуждены будете заговорить о глобализме и терроризме, об исламской угрозе и внутреннем опустошении «маленького человека», о молчании Небес и торжестве абсурда. Но это будет только фон, состоящий из высоких, не всем понятных фраз, и он будет неважен. На самом деле мы живем вне контекста. Контекст есть, но он вторичен, и мы – разведчики в абстрактной войне, где свои и чужие перемешаны до неразличимости. Поэтому Штирлиц любим и узнаваем.

Его окружают интереснейшие люди. Пастор Шлаг, этот осколок Священной Римской империи, человек, не умеющий злиться; Плейшнер – гениальный недотёпа (потому и недотёпа, что гениальный). А какой генерал попадает Штирлицу в попутчики! «Государства, как люди. Их давят границы, им чужда статика. А движение, это – война». «Жгли СС. Мы воевали». «Любой человек, выросший под началом партийного вождя, теряет инициативу». И прочие перлы, высказанные под коньяк и салями. На вопрос, не боится ли он открыто поносить верхушку нацистской партии, генерал отвечает: «Пока вы напишите на меня донос, пока они найдут второго свидетеля, всё уже кончится».Слышите? Они, то есть гестапо, должны будут искать второго свидетеля. Иначе, даже в условиях войны, за жабры людей брать не принято. Что ни говори, наши были менее церемониальны.

«С тобой никак, и без тебя нет сил», – говорил античный поэт о возлюбленной. Ни вместе жить, ни распрощаться невозможно. Таково и житие Штирлица. На Родине ему будет очень тяжело. (Если он доберётся до Родины, если при штурме Берлина его не возьмёт на мушку какой-то русоволосый гвардии сержант, если до этого его не казнят или не замучают до смерти люди Мюллера). Но если он доберется до Родины, он почувствует, что навсегда отравлен германским педантизмом. Он соскучится по аккуратности, ему то и дело будет хотеться слушать Вагнера или Бетховена и спиртное пить мелкими глотками из пузатых рюмочек, а не «залпом» из гранёного стакана. Он будет элегантно одевающимся чужаком, разучившимся матюкаться. И кто-то из победивших соотечественников однажды-таки съездит ему по арийской роже, когда Штирлиц дерзнёт спорить на тему: «Не все немцы сволочи».

Душа у Тютчева – «жилица двух миров». Она одновременно и Марфа, и Мария. Она и хлопочет по хозяйству, и внемлет высоким звукам. Её разрывают страсти, и она же готова затихнуть у ног Христа. Таков же и Штирлиц. Обречённый на смерть, он вечно кого-то спасает, вплоть до половины человечества (шутка ли сбить немцам планы по разработке оружия возмездия!). Он мастерски выпутывается из очередной передряги, хотя лучше всех знает, что «сколь верёвочке не виться…». И я понимаю, почему пустели улицы советских городов, когда не избалованный телевизионной пестротой зритель в каждом доме усаживался у экрана и смотрел очередную серию про обаятельного героя, который вот уже лет двадцать живет и без Родины, и без женской ласки.

А песни, какие песни пел за кадром то ли Кобзон, то ли Хиль, то ли Лещенко! «Не думай о секундах свысока». «Где-то далеко, очень далеко идут грибные дожди». «Боль моя, ты покинь меня». Боль, детство, время. Память, одиночество, сны. Здесь – все слагаемые философского мышления, данные в эстетически безупречной упаковке массовому зрителю страны, в которой слово «философ» звучало, как ругательство.

Человека (зрителя) легко приучить к мысли, что война это залпы артиллерии и рёв авиации, крики «В атаку!» и окровавленный бинт на голове главного героя. Если это так, тогда мы не воюем. А вот если война это – разлука, а шрамы войны – кафе «Элефант» и диалог мокрых глаз мужа и жены, не могущих даже обняться, тогда мы все на войне, только не замечаем этого. Вот Штирлиц и ставит нас под ружьё в строю бойцов невидимого фронта. «Нас» – это всех зашифрованных агентов далёкой Родины, ведущих непрестанный внутренний диалог, и журавлиный крик воспринимающих, как смутное напоминание.

Таких фильмов уже не снимут (не снимут, не снимут, даже не спорьте). А над моим домом не летают журавли. Совсем не летают. Сколько я ни задирал голову, ни одного клина ни разу не увидел. Зато я слышу канонаду приближающегося фронта. И естественным желанием в это время является сбор чемоданов да оформление заграничного паспорта на чужое имя, но со своей фотографией. Но вместо этого я получаю очередную шифровку и спешу выполнить задание. Не ясно, кто тебя может убить: свои, которые давно отдалились, или чужие, с которыми успел сродниться. Задание нужно выполнять, и долг высокой грусти платить одним лишь поднятием чела к небесам, да «молчаливыми» песнями у камина в день только мне одному известных в этой стране праздников.

FavoriteLoadingДобавить в избранные публикации